Жизнь Лорана тоже была ужасна. Дни казались ему нескончаемыми; каждый из них приносил с собою то же отчаяние, те же невыносимые тревоги, которые в определенное время, регулярно, с удручающим однообразием обступали его. Он влачил беспросветное существование и каждый вечер приходил в ужас, вспоминая минувший день и ожидая следующего. Он знал, что теперь все дни будут похожи один на другой, что все они будут приносить ему одни и те же страдания. И ему представлялось будущее — недели, месяцы, годы, мрачные, неотвратимые; они потянутся бесконечной вереницей, и в конце концов он задохнется под их тяжестью. Когда в будущем нет надежд, настоящее становится омерзительно-горьким. Лоран утратил способность возмущаться, он опускался, он поддавался тлению, которое стало захватывать его существо. Безделье губило его. Он уходил из дому рано утром, сам не зная, куда направиться, и чувствуя отвращение при мысли, что будет делать то же самое, что и вчера, и все-таки помимо воли в точности повторял вчерашний день. По привычке, в силу какой-то мании, он направлялся к себе в мастерскую. Комнатка с серыми стенами, из которой виден был только кусок пустынного неба, повергала его в уныние и грусть. Он ложился на диван, раскинув руки, и мысли его цепенели. Теперь он уже не решался взяться за кисть. Он сделал было еще несколько попыток, но каждый раз на полотне появлялось насмешливое лицо Камилла. Чтобы не сойти с ума, он в конце концов бросил ящик с красками в угол и решил предаться полнейшей лени. Но вынужденное безделье страшно тяготило его.
Днем он с тоской задавал себе вопрос: чем же заняться? Он по полчаса простаивал на тротуаре улицы Мазарини, обдумывая этот вопрос и не зная, чем бы развлечься. Возвращаться в мастерскую ему не хотелось, и он неизменно решал направиться по улице Генего, а потом побродить по набережным. И до самого вечера он шел, одуревший, куда глаза глядят, а когда бросал взгляд на Сену, его охватывала внезапная дрожь. В мастерской ли, на улице ли — всюду его преследовала та же тоска. На другой день все начиналось сначала — утро он проводил на диване, днем бродил по набережным. Так длилось уже несколько месяцев и могло продлиться годы.
Иной раз Лоран недоумевал: ведь он убил Камилла для того, чтобы потом ничего не делать; почему же теперь, когда он ничем не занят, ему так тяжело? Ему хотелось бы заставить себя быть счастливым. Он начинал убеждать себя, что напрасно страдает, что он достиг высшего блаженства, которое состоит в том, чтобы жить сложа руки, и что он дурак, раз не наслаждается вволю этим счастьем. Но факты опровергали все эти рассуждения. В глубине души ему приходилось признаться, что безделье только обостряет его тоску и тревогу, потому что позволяет беспрестанно думать о своем отчаянном положении, бередить и без того неисцелимые раны. Безделье, то животное существование, о котором он мечтал, стало для него возмездием. Временами у него возникало желание заняться чем-нибудь, чтобы отвлечься от гнетущих мыслей. Потом он предоставлял событиям идти своим ходом и вновь покорялся темному року, который связывал его по рукам и ногам, чтобы в конце концов раздавить.
В сущности, он находил некоторое успокоение только по вечерам, когда бил Терезу. Это выводило его из мучительного оцепенения.
Наиболее жгучую муку, муку и физическую и нравственную, причинял ему укус Камилла. Временами ему мерещилось, что этот рубец распространяется по всему его телу. Если ему и удавалось ненадолго забыть прошлое, то нестерпимое покалывание, которое, как ему казалось, он чувствует на шее, напоминало и уму его и телу об убийстве Камилла. Стоило ему подойти к зеркалу, и он становился очевидцем странного явления, которое он уже столько раз наблюдал, неизменно приходя от него в ужас: от волнения кровь его бросалась к шее, шрам становился багровым и начинал разъедать кожу. Эта своеобразная живая рана, которую он вечно носил на себе, раскрывалась, багровела и язвила его при малейшем волнении; она ужасала и мучила его. В конце концов он стал думать, не проникло ли ему в шею вместе с зубами утопленника какое-нибудь насекомое, которое теперь точит его. Ему казалось, что место, где находится шрам, уже не принадлежит ему, — то было как бы постороннее мясо, кем-то прилепленное к его шее, как бы отравленное мясо, от которого гниют и его собственные мускулы. Так он всюду носил с собою вечно живое, гложущее воспоминание о своем преступлении. Когда он бил Терезу, она старалась оцарапать ему шею; случалось, что она вонзала в это место ногти, и тогда он выл от боли. При виде рубца Тереза начинала притворно рыдать, чтобы он стал для Лорана еще невыносимее. Она терзала мужа напоминаниями об укусе Камилла; только этим и могла она отомстить ему за грубость.
Не раз во время бритья у него появлялся соблазн порезать себе шею, чтобы стереть следы от зубов утопленника. Перед зеркалом, когда он поднимал подбородок и замечал под белой мыльной пеной красное пятно, им овладевала внезапная ярость, и он порывисто подносил к шраму бритву, готовый глубоко вонзить ее в шею. Но прикосновение холодного лезвия сразу же отрезвляло его; голова у него кружилась, и он бывал вынужден сесть в ожидании, когда приступ трусости минует и можно будет докончить бритье.
Только по вечерам выходил он из оцепенения, и тогда у него сразу же начинались припадки беспричинного, ребяческого гнева. Когда ему надоедало ругаться с Терезой и бить ее, он, как мальчишка, колотил ногами в стены, старался разбить что-нибудь. Это приносило ему некоторое облегчение. Полосатый кот Франсуа, который при появлении Лорана тотчас искал прибежища на коленях параличной, вызывал у него особую ненависть. Лоран давно убил бы его, если бы только посмел его схватить. Кот дьявольски пристально смотрел на него большими круглыми глазами. Этот взгляд, всегда направленный на него, доводил Лорана до полного отчаяния; он недоумевал, чего хотят эти глаза, не отрывающиеся от него ни на минуту; в конце концов им овладевал подлинный ужас; он воображал всевозможные нелепости. Когда за столом, или во время ссоры, или во время долгого молчания Лорану доводилось, обернувшись, заметить направленный на него тяжелый, неумолимый взгляд Франсуа, он бледнел, терял рассудок, он готов был крикнуть коту: «Ну, говори же, говори наконец, что тебе от меня надо!» Если Лорану удавалось прищемить коту лапу или хвост, он испытывал при этом трусливую радость, но мяуканье бедного животного повергало его в неизъяснимый ужас, словно то был страдальческий вопль человека. Лоран в полном смысле слова боялся Франсуа. А с тех пор как кот обосновался на коленях параличной, словно в неприступной крепости, откуда мог безнаказанно нацеливаться на недруга своими зелеными глазами, убийце Камилла стало мерещиться какое-то отдаленное сходство между злобствующим животным и параличной. Он был уверен, что кот, как и г-жа Ракен, знает о преступлении, и если вдруг заговорит, то непременно выдаст его.
Как-то вечером Франсуа до того пристально уставился на своего врага, что Лоран, доведенный до последней степени раздражения, решил положить этому конец. Он распахнул окно столовой и схватил кота за шиворот. Г-жа Ракен поняла: две крупных слезы скатились по ее щекам. Кот заворчал, ощетинился и повернулся, чтобы укусить Лорана в руку. Но Лоран продолжал свое; он раза два-три размахнулся и изо всей силы вышвырнул своего недруга из окна. Франсуа ударился о черную стену, высившуюся напротив, и с переломанными ребрами рухнул на стеклянную крышу пассажа. До самого утра несчастное животное с перебитым позвоночником ползало вдоль желоба и хрипло мяукало. В ту ночь г-жа Ракен оплакивала Франсуа почти так же, как и Камилла. С Терезой случился тяжелый нервный припадок. Стенания кота, раздававшиеся в темноте, под окном, производили зловещее впечатление.
Вскоре у Лорана начались новые страхи. Его пугали явные перемены в поведении жены.
Тереза стала мрачной, молчаливой. Она перестала изливаться перед г-жой Ракен в изъявлениях раскаяния, перестала целовать ее. Она снова стала относиться к параличной с ледяной жестокостью и эгоистическим равнодушием. Можно было подумать, что, испробовав раскаяние, она разочаровалась в его благотворном действии и теперь обратилась к другому средству. Причина ее тоски крылась, конечно, в том, что ей не удавалось обрести покой. Она взирала теперь на параличную с каким-то презрением, как на бесполезную вещь, которая не может даже послужить утешением. Она стала ограничиваться только самым необходимым уходом за больной, чтобы та не умерла с голоду. Теперь она бродила по дому молчаливая, подавленная. Она стала чаше отлучаться, уходила куда-то по четыре-пять раз в неделю.